– А ну, угости его колбаской! Пускай ест! – кричали они, завидев Кашперле.

Еще я сделал старичка, который закуривал трубку и клубами пускал дым изо рта.

Руди не мог перещеголять меня в деланье кукол. Зато он побивал меня во всём другом. Он знал всё: в какой деревне стоит представлять, а в какой не стоит; куда надо спешить к базарному дню; как упросить упрямого сельского сторожа, чтобы он позволил нам поставить на площади балаганчик; где найти ночлег… Он писал декорации, распевал, как чиж, и водил кукол не хуже самого мейстера. Марта и Паскуале захлебывались от восторга, когда Руди вёл Кашперле и молол такую смешную ерунду, что весь балаганчик стонал от хохота.

– Не смеши меня, Руди, – умоляла Марта, – а то я уроню куклу и забуду, что надо говорить!

Но Руди всё-таки смешил её.

Однажды, когда я совсем выздоровел, мейстер Вальтер велел мне водить старого Вольфа в «Геновеве». Вольф был верный друг Зигфрида и ходил с ним на войну. Я в первый раз говорил по-немецки перед публикой и старался чисто выговаривать слова. И вот в последней сцене, когда Зигфрид уже нашёл Геновеву в лесу и вместе с ней любуется её сыночком, я дёрнул Вольфа за ручные нитки и растроганно сказал, как полагалось:

Взгляните, как прекрасна Геновева,
Когда с малюткой тешится она.

– Чешется! – громким шепотом сказал Руди. – Малюткой чешется!

– Пфф… – Паскуале прыснул и чуть не уронил охотника.

Геновева дрогнула и подогнула колени, потому что Марта затряслась от смеха. Голос Зигфрида выдал, что и мейстеру смех забрался в горло. Руди заставил своего Кашперле подскочить к Вольфу и громко взвизгнул:

– Чешется! Малюткой чешется? Ты стал итальянцем, старый Вольф? У тебя каша во рту?

Зрители захохотали. Я совсем растерялся. Мейстер и Марта, давясь от смеха, еле довели сцену до конца. Фрау Эльза поспешила опустить занавес.

– Чешется! Ой, не могу! – всхлипывала от смеха Марта, приткнувшись головой к тропе. Мейстер то вытирал смешливые слёзы, то опять хохот сотрясал его широкую грудь.

– Ох, Иозеф, беда нам с тобой!

Марта, смеясь, рассказывала фрау Эльзе, что их так рассмешило.

– Разве неправда, что у всех итальянцев каша во рту? – дерзко взглянул на меня Руди, сматывая нитки.

– Неправда! Я сказал «тешится»! – крикнул я.

– Сказал, да никто не слыхал! Эх ты, чумазая обезьяна!

У меня сердце упало и руки похолодели. Я бросился к Руди и вцепился в его плечо. Руди крепко схватил меня за руки.

– Хочешь драться? – спросил он шепотом, глядя мне прямо в глаза. – Бери палку, идём на пустырь. Кто будет побит, тот уйдёт совсем от мейстера Вальтера.

Паскуале и Марта убирали кукол. Мейстер возился за сценой. На нас никто не смотрел. Мы схватили рейки, приготовленные для новых декораций, и побежали через площадь на пустырь, поросший лебедой и репейником.

«Хорошо! – думал я, перелезая плетень. – Кто будет побит, тот уйдёт из театра навсегда…» И я знал, что скорее умру, чем попрошу пощады.

– Готовься! – крикнул Руди, выставив ногу вперед и занося рейку над головой.

Я стиснул зубы и размахнулся. Трах!… наши рейки ударились одна о другую. И пустырь, и заходящее солнце, и колокольня – всё завертелось вокруг нас.

– Го-го! Петухи! – донесся откуда-то голос мейстера.

– Держись! – крикнул Руди, наступая на меня.

Я увернулся и в свою очередь напал на него.

– Это что за глупости? Руди! Иозеф! Очумели вы оба! Да я вас обоих вздую! – грозно кричал мейстер Вальтер. Он перебежал пустырь и, не боясь ударов, стал между нами.

– Волчата! Давайте мне палки! Вот я вас! – Мейстер схватил нас за шиворот и встряхнул так, что в глазах потемнело. Он вырвал у нас рейки и сунул их под мышку.

– Полюбуйтесь, как хороши! У одного – губа как слива, у другого – фонарь под глазом! Ступайте умойтесь и больше не драться!

Мы молчали и не смотрели друг на друга. Мейстер, ухватив нас под руки, тащил обоих на площадь к водоему, где крестьяне поили лошадей, и бранился.

– Я уже давно вижу, что у вас руки чешутся друг другу бока намять! Да всё думал: опомнятся ребята, не маленькие небось. А они – палками друг друга… Ах вы, петухи безмозглые! Ты, Рудольф, смотри у меня! Я твои шутки знаю. Если попрекнешь ещё раз Иозефа, что он итальянец, я тебе прямо скажу: убирайся, нам таких злых дураков не надо! Я не посмотрю, что сам собирался под старость тебе с Мартой театр оставить… Я не погляжу, что у нас с твоей матушкой всё сговорено. Какой же из тебя выйдет хозяин театра, если ты мастеров ценить не умеешь? Да такого резчика, как Иозеф, нигде не найдёшь. Его любить, его беречь надо! Иозеф не виноват, что итальянцем родился!

Я вздрогнул и взглянул в загорелое лицо мейстера. Его последние слова полоснули меня, как ножом. «Не виноват, что итальянцем родился!» – значит, я всё-таки хуже их обоих, хотя и не виноват в этом? Значит, меня можно любить и беречь только потому, что я хороший резчик и без меня дело станет? А итальянцы всё-таки хуже немцев? Я опять взглянул на мейстера, ища глазами его добрую усмешку, но мейстер расходился не на шутку.

– Нечего тебе глазами сверкать, Иозеф! Ты эти глупости брось! Я вашу итальянскую дурь знаю. Чуть что – за ножи хватаетесь. Подумаешь, гордец какой! Не велика беда, если над тобой разок посмеялись! Живо, умывайтесь!

Руди нагнулся под струю воды из желоба и обливал себе голову. Я стоял, ошеломлённый своими новыми мыслями. Ведь я привязался к мейстеру, и к фрау Эльзе, и к Марте, совсем не думая, что они – немцы. Полюбил их просто потому, что они хорошие.

Когда я умылся, мейстер скомандовал:

– А теперь дайте друг другу руки и помиритесь! В театре все должны дружно жить.

Повеселевший Руди с прилипшими ко лбу светлыми кудрями протянул мне руку.

– Будем друзьями, Иозеф! Я виноват и больше тебя дразнить не стану.

– Молодец, Рудольф! – воскликнул мейстер. – А теперь живо, сцену складывать. Завтра выходим в путь!

Я сидел в тёмных сенях, забравшись с ногами на кукольный сундук, и всё припоминал слова мейстера Вальтера и его сердитое лицо, когда он говорил об итальянцах. Мы были здесь чужие. Нас ценили потому, что мы хорошо работали. Но если бы Руди работал плохо, в десять раз хуже, чем я, мейстер Вальтер и Марта всё равно любили бы его больше, чем меня. Ведь он для них был свой, а я – чужой.

В кухне кончили ужин, и мейстер Вальтер, рассказывая что-то, раскатисто хохотал.

– Пеппо! Пеппо, ты где? – крикнул, вбегая в сени, Паскуале.

Я не отозвался. Но зоркие глаза Паскуале, привыкнув к темноте, разглядели меня на сундуке.

– Пеппино, что ты? Зачем ты сидишь здесь? – встревоженно спросил он и сел ко мне на сундук.

Мне было стыдно плакать, но от ласкового голоса Паскуале я всё-таки чуть не заревел.

– Что с тобой, Пеппо, миленький? – обнял он меня.

– Мне хочется уйти отсюда, Паскуале, – заговорил я. – Я пойду разыскивать мою сестру, а ты, если хочешь, оставайся здесь.

Паскуале задумался.

– Слушай, Пеппо, что я тебе скажу! До Регенсбурга уже недалеко. А ведь там живёт синьор Манцони. Синьор Гоцци, наверное, написал ему письмо для нас: может быть, он написал, куда уехала Урсула. А так – где ты её найдёшь? Потерпи ещё немного. Мы скоро придём в Регенсбург.

– Хорошо, Паскуале, – сказал я, – пойдём в Регенсбург. Ты останешься там учиться музыке, если захочешь, а я пойду искать сестру.

Паскуале развеселился.

– Знаешь, Пеппо, о чем мы секретничали с Мартой? Помнишь, ты обижался? Я написал дяде Джузеппе письмо, когда ты был болен. Я спрашивал его, не знает ли он, куда уехала Урсула. Я так плохо написал адрес на конверте, что почтмейстер даже глаза вылупил и говорит: «Тут у вас, видно, курица наследила!» Мы с Мартой тогда много смеялись. Я попросил Марту написать адрес, и мы не знали, как пишется на конверте: уважаемому или достопочтенному? Я тогда ждал ответа от дяди Джузеппе с каждой почтой. Но ответ не пришёл, – вздохнул Паскуале. – Может быть, мы всё-таки плохо написали адрес. Ну, ничего, мы скоро придём в Регенсбург. Знаешь, мне очень хочется поучиться музыке и пению.